содержание • хроника сайтауказатель произведений
о нас • авторы • contents
 

Н. ШУЛЬГОВСКИЙ

О «Мирских Думах» Н. А. Клюева

Когда открываешь «Мирские Думы»[1] и входишь в глубину тех образов, которые встают из каждой строки этого сборника стихов, то, помимо художественного впечатления, прежде всего возникает удивление, даже изумление, почему на книжке над названием её стоит имя автора — Николая Клюева. Изумление это приходит потому, что кажется, будто такие песни просто-напросто не по плечу отдельному человеку, что их могла создать лишь та стихийная и непонятная в своей сущности сила, которая определяется именем «народного творчества». Кажется, что в «Мирских Думах» воскресли старинные, огромные былины, народные песни с орлиным размахом, то гудящие, как вечевой колокол, то нежные, как переливы жаворонков, то грустные, как пенье иволги, как белые далени <кувшинки, кубышки; см. Толковый словарь В.Даля. — примеч. публикатора> в речной заводи. Такое впечатление дается общим обзором сборника, и с первого взгляда; когда же начинают вырисовываться детали, то выступают особенности, которые отличают песни «Мирских Дум» от созданий древней народной поэзии. В последней одним из главных свойств является известная однообразность поэтических приемов, песенного лада и т.д. Само собою разумеется, что и былинная народная поэзия не создавалась всем народом, как некое коллективное произведение, и она имела своих отдельных, оставшихся безвестными, творцов, но во времена ее создания индивидуальность еще не получила надлежащего развития, и потому один певец создавал песню так, как ее создал бы и другой, и третий и т.д., причем сами творцы отражали в себе образы, присущие всему данному обществу, деревням, стране. Этим и объясняется одинаковость творческих приемов — «постоянных» эпитетов, параллелизмов и т.п., встречающихся во всех народных былинах и песнях. В «Мирских Думах» таких шаблонов нет, в них все индивидуально, оригинально, поразительно по яркости и часто по дерзкой смелости образов. И все-таки общая мощь «Мирских Дум» невольно напоминает древнюю народную поэзию, а раз у книги есть отдельный автор, то можно подумать, что это человек, каким-то чудом соединивший в себе одном все современные народные чаяния, скорби, мысли и верования и поразительным образом отразивший их в своем творчестве.

Невольно возникает вопрос, да кто же это такой — Николай Клюев, сумевший создать свои песни! Если это имя появилось в литературе впервые, догадкам не было бы конца, но дело в том, что г. Клюев — не новичок среди поэтов, он — автор трех поэтических сборников, и «Мирские Думы» являются уже четвертым. В последнем сборнике Клюев — творец народных песен, и если бы это была его первая книга, то все подумали бы, что появился новый оригинальный народный поэт в специальном смысле этого понятия, но всё же с громадными отличиями от того, что мы привыкли соединять с этим словом. Ведь все так называемые «поэты из народа», как бы они не были талантливы, страдают одним общим недостатком — элементом «самоучества» и однообразием мотивов, сводящихся к жалобам на злую судьбу, на бедность и бесправие деревни и т.д. Все эти жалобы безусловно справедливы и обоснованы, но нельзя же все время изливать только тоску или негодование. Если бы только это было в душе русского народа, то как же бы мог он в конце концов совершать то великое, что и совершил, и совершает. Ведь с одними жалобами, с одним нытьем далеко не уедешь; должно же быть нечто, чем жива народная душа, что дорого и свято ей, каким бы тяжким испытаниям ее ни подвергали. Есть Россия официальная с ее знаменитыми формулами, с ее тюрьмами, ссылками, кнутами, политическим миссионерством и т.д. и т.д., от которой открещиваются даже «благодетельствуемые» ею народы, но, с другой стороны, есть русский народ с его чаяниями, верованиями, пылкими сектами, «взыскующими града», с его природной добротой, незлобием, всепрощением (в какой другой стране арестантов назовут «несчастненькими»!), с его ласковой речью и грустной песнью, со всем тем, за что можно назвать его «Святой Русью». Ведь есть же это на самом деле, хотя и наряду со многими отрицательными чертами — наследием столь недавно еще отмененного рабства! А раз есть, то должно быть в самой деревне то, что можно любить, что может привлечь к себе поэта, что можно воплотить в положительные поэтические образы, и творческие образы! Клюев и нашел это, Клюев и воплотил в своей поэзии подлинную народную душу.

Это было бы не под силу поэту-самоучке, и Клюев просто-напросто показался бы чудом, если бы появился в числе обыкновенных «поэтов из народа». На самом деле такого чуда нет, а дело оказывается проще, хотя само по себе и отличается психологической сложностью. В действительности перед нами только особенное счастливое соединение в одном лице человека, вышедшего взаправду «из гущи народной» и в то же время поэта, вполне, а не наполовину образованного.

Чтобы доказать последнее самим же творчеством Клюева, приводим образцы из его первых трех книг, по одному из каждой, причем заметим, что таких стихотворений у него очень много. Вот стихотворение из первого сборника, называющегося «Сосен перезвон».

Есть то, чего не видел глаз,
Не уловляло вечно ухо:
Цветы лучистей, чем алмаз,
И дали призрачнее пуха.

Недостижимо смерти дно,
И реки жизни быстротечны, —
Но есть волшебное вино
Продлить чарующее вечно.

Его испив, немеркнущ я,
В полете времени безлетен,
Как моря вал из бытия —
Умчусь певуч и многоцветен.

И всем, кого томит тоска,
Любовь и бренные обеты,
Зажгу с высот материка
Путеводительные светы.

Из второго сборника «Братские песни», в котором уже ярко выступают светлые народно-сектанские мотивы, приводим следующее:

Я за гранью, я в просторе
Изумрудно-голубом
И не знаю, степь иль море
Расплеснулося кругом.

Прочь, ветрила размышленья,
Рифм маячные огни,
Ветром воли и забвенья
Поле-море, полыхни!

Чтоб души корабль надбитый,
Путеводных волен уз,
Не на прошлого граниты
Драгоценный вынес груз!..

Колыбельны трав приливы,
Кругозор, как моря дно.
Спит ли ветер? Спят ли нивы?
— Я уснул давно… Давно.

А вот пьеса из третьей книги стихов «Лесные были»:

Снова поверилось в дали свободные,
В жизнь, как в лазурный, безгорестный путь,
Помнишь ракиты седые, надводные,
Вздохи туманов, безмолвия жуть?

Ты повторяла: «Туман — настоящее,
Холоден, хмур и зловеще глубок,
Сердцу пророчит забвенье целящее
В зелени ив пожелтевший листок».

Явью безбольною стало пророчество:
Просинь небес и снега за окном.
В хижине тихо. Покой, одиночество
Веют нагорным, свежительным сном.

Даже для человека, неопытного в поэзии, становится совершенно ясным, что такие стихи не мог написать «самоучка из народа». Это — стихотворения образованного поэта, и под ними охотно подписался бы любой из представителей «искусственной» поэзии. Сомневаться, следовательно, в том, что Клюев — образованный поэт, не приходится. Такого сомнения не допускают сами же прежние его произведения.

С другой стороны, струя чисто «народной» поэзии начинается ручейком в первом сборнике Клюева, крепнет и бурлит во втором и особенно в третьем, и наконец разливается широким, мощным морем в «Мирских Думах». Таким образом, и эта сторона творчества Клюева не является новостью, она вообще характерна для его поэзии.

Кроме того, можно проследить, как много работал Клюев над развитием своего дарования, работал над стихом, шлифовал, чеканил его. В своем прекрасном предисловии к первой книге Клюева Валерий Брюсов признает, что «у Клюева много стихов шероховатых, неудачных… но у него нет стихов мертвых». Последнее совершенно справедливо, но если в первом сборнике встречаются строки вроде «картины неба рисовал», «из Лабиринта бренных стен» и т.п., а «народное» направление еще не выходит из обычных рамок, то, по мере дальнейшего развития поэтического облика Клюева, недочеты исчезают, а самобытная сила находит себе надлежащую крепкую опору.

Все это мы считаем необходимым выяснить для того, чтобы наконец о Клюеве создалось правдивое, чуждое всякого ложного освещения и фальши мнение. Дело в том, что про Клюева писано много. Как всякого крупного поэта, его и выхваляли, и бранили, причем в обоих случаях получалось «всё не то», «не то», как говорил князь Мышкин в «Идиоте» Достоевского. А между тем Клюев настолько крупная величина, что к нему необходимо отнестись с надлежащим и беспристрастным вниманием.

Никогда мы не стали бы затрагивать личности поэта, если бы его деятельность ограничивалась только изданием в свет стихотворных сборников. Дело критики — разбираться в творчестве данного лица, а никоим образом не касаться его самого. Но перед нами имеется одно обстоятельство, которое на этот раз изменяет обстановку, и которое и вызвало целый ряд неверных и пристрастных отзывов о Клюеве, а потому и требует истинного освещения всего, что касается этого поэта. Дело в том, что Клюев выступает не только как поэт-писатель, с книгами своих стихов, но и как поэт-артист, появляясь на эстрадах, на концертах и всевозможных вечерах, как в столицах, так и в других городах России. Выступает он как некий сказитель древнерусского склада. Многие поэты читают публично свои произведения, но Клюев выходит при особенной обстановке, в стилизованных костюмах, национальных кафтанах, рубашках и т.п., то простых, то дорогих и даже роскошных.

Такая деятельность поэта делает его невольно достоянием толпы, а где появляется на сцену эта последняя, там добра ждать нечего. И действительно, сейчас же о Клюеве создались различные толки и легенды, исходившие, между прочим, и от самого автора.

Суть этих толков сводилась к тому, что Клюев появился со своими «сказами» как бы внезапно из ужасающей глуши Олонецкой губернии, из деревни, отстоящей от станции железной дороги за 400 верст; без всякого образования, темный мужик, обвеянный лишь легендами глухого края, где «сохранилась Русь XVI го века», Клюев принес свои песни. Самая наружность первых выступлений Клюева казалась обликом какого-то ведуна, колдуна, кудесника. Все это, бесспорно, было очень красиво, заманчиво и способствовало успехам Клюева как эстрадного поэта.

Некоторые наивные и простодушные критики поверили всему этому и написали в соответствующем духе серьезные статьи, которые нельзя было читать без улыбки. Однако постепенно выяснялось, что, во-первых, Клюев — не новичок в поэзии, во-вторых, что Олонецкая губерния в самой своей длинной части по меридиану и в самой широкой по широте сама едва насчитывает 400 верст, и что клюевская «деревня» отстоит от железнодорожной станции всего в нескольких верстах <от станции, но не от железнодорожной, а от тогдашней почтовой ст. Марьино; а от железнодорожной — и сейчас несколько сот километров, шесть часов езды на автобусе. — примеч. публикатора>, а вся область, как и другие северные области, хотя и сохранила многое древнее нетронутым, но «Руси 16-го века» собою отнюдь не представляет, ибо лежит в пределах влияния трех железных дорог, обладает системой водных путей и т.д.; в-третьих, что сам Клюев в разговорах говорит сейчас как «серый мужичок», а сейчас же переходит на тон не только образованного, но даже и вполне интеллигентного человека и т.д. Кроме того, поэт за короткое время переменил несколько «ликов»: наружность ведуна сменилась обликом довольно молодого человека в русском костюме, затем русский костюм был сменен парой безукоризненного английского покроя, потом поэт приобрел обличье благообразного сектантского начетчика и т.д. …

Вполне естественно, что все эти противоречия прежде всего привели публику в недоумение, а затем заставили потерять веру в созданные вокруг Клюева поэтические легенды. Так как толпа быстро сменяет восторги на противоположное, то, благодаря всем недоразумениям, связанным с личностью автора, отрицательное и недоумевающее отношение перенеслось и на его произведения, в результате чего появился целый ряд неприлично-ругательных «критических» статей. «Критики» не понимали той простой вещи, что различные «выпады» Клюева суть не что иное, как вибрации большой личности, не связанной банальными рамками филистерских указок, и что Клюев в те моменты, когда сам слагал про себя небылицы, верил в них как в поэтический и желанный вымысел. Мало ли бывает чудачеств у человека? Недаром биографии подобных лиц полны анекдотами. Что это именно так, можно усмотреть из того обстоятельства, что все «хитрости» Клюева в конце концов шиты не только что белыми нитками, а целыми канатами, которые всякому бросаются в глаза, и что, следовательно, сознательно прибегать к ним совершенно неразумно. Во всяком же случае переносить гнев с автора на его произведения — недостойный прием мелких умов и сердец, а чего только не сыпалось на голову клюевских стихотворений!

Не будем больше останавливаться на «отрицании» Клюева, а скажем только одно то, что «игра в мужичка» ему не удалась и даже во многом навредила. То, что Клюев не отходит от деревни, не отрекается от нее, носит красивейший, чем банальная общеевропейская одежда, костюм и любит деревню, это говорит только в его пользу, но специальная, эстрадная, «карьерная», стилизованная «игра» ему не нужна, ибо его книги говорят сами за себя, помимо какого бы то ни было внешнего обличия. Что бы ни «проделывал» Клюев, сочинения его от этого не пострадают, а останутся. Личность же его посложнее, чем напущенный им на себя облик. Мы имеем здесь дело с особым психологическим явлением — соединением чисто народной основы души с настоящим образованием, и общим, и поэтическим.

Если бы Клюев был только «мужичок», дело не пошло бы дальше «песен самоучки». В лучшем случае получился бы второй Кольцов, Суриков, Дрожжин и т.п. Наоборот, поэт, происходящий из образованного слоя общества, т.е. попросту поэт интеллигентный, «господин», хотя бы и вошел в дух народного творчества, не мог бы все-таки создать того, что дал Клюев. Был бы и «народный» язык, и соответствие стилю, и определенные образы, чему встречается немало примеров у обыкновенных поэтов, но подлинного, настоящего духа не было бы, не бродила бы чисто народная изюминка. Для последней необходимо с детства быть обвеянным деревенскими настроениями, преданиями, верованиями, направляться от них, а не входить в них искусственно, как это обыкновенно делается. В этом отношении на стороне Клюева громадное преимущество, и он сумел воспользоваться своим природным даром, обратив его в родную для своей души область и дав ему предварительно прочное укрепление в полученном <но не в учебных заведениях, а где и как, и до сих пор неизвестно. — примеч. публикатора> образовании и общем своем развитии. Поэтому мы имеем дело не с произведениями дилетанта, не с порывами самоучки, а с достижениями подлинного и всецелого поэта, с настоящим, мощным творчеством. Этим и можно объяснить, почему от «Мирских Дум» веет как бы «народным», т.е. собирательным творчеством. Лишь такой сложный дух, как клюевский, был в силах дойти до могущества «былинности». Типичному «поэту из народа», равно как и поэту из «интеллигенции» это было бы недоступно. Нужен был счастливый случай, чтобы появился «Клюев». А то, что его поэзия, несмотря на указанный характер, выявляется все-таки как плод индивидуального творчества, это ясно из особых, личных поэтических приемов, чуждых трафарету «народной» поэзии. Мощь последней налицо, но яркая индивидуальность ощущается непосредственно.

Что же это за «Мирские Думы», о которых идет речь? Чем они вызваны, чему посвящены? Почему поэт назвал свои песни не просто думами, а мирскими, т.е. соборными думами? Вот вопросы, требующие непосредственного освещения.

Как уже было сказано, «народный» характер творчества Клюева проявлялся у него и раньше, но все-таки не достигал такой удивительной силы, какую выявил в последней книге. Казалось, что для Клюева нужен был какой-то особый размах, что ему недостает какой-то стихийности, особой обстановки. Безусловно, Клюев и нашел бы ее в конце концов, на что позволяли надеяться его «Братские песни». Но это нахождение пришло неожиданно, стихийно, ужасно, помимо воли поэта. Развернулось потрясающее несчастие — громадная современная война. И вот на это-то бедствие, на этот ужас и откликнулось творчество Клюева, и откликнулось так же могуче-стихийно, как стихийно было и само событие.

Война потрясла всю Россию, отозвавшись в самых глухих уголках. Каждый человек, каждая семья почувствовали горесть и тяжесть войны. Литература занялась развертывающимися событиями, отвечая на них стихами и прозой. Но как жалки были все эти литературные потуги в сравнении с тем, что происходило на самом деле. Страшным потокам шрапнели и свинцового вихря отвечали своеобразные потоки всевозможных стихов и рассказов на злобу дня. Поднялась какая-то вакханалия бездарных попыток виршеплетений и беллетристики. Поэты не могли понять той простой мысли, что лучше ничего не писать, чем, сидя в удобных и безопасных кабинетах издавать воинственные возгласы, реагировать на разные временные политические положения, призывать в окопы, а самим … продолжать сидеть в тех же кабинетах. Они не могли понять того, что если бы сами попали в пекло войны, то не стих вырвался бы из их груди, а лишь клич, в случае их воинственности, и стон ужаса при противоположном строе души. Они не могли понять того, что во время народного бедствия, когда люди пожертвовали всем, не требуя себе ничего взамен, можно и должно продолжать занятие настоящим, подлинным искусством, ибо оно вечно, но упражняться в квазипатриотических рифмосплетениях, не выходя за пределы злободневности и банальщины, как будто бы и зазорно. Ведь появились даже своеобразные «банальные» рифмы: смерти — верьте — Альберте; дольше — больше — Польше; ели — пели — летели — шрапнели и т.д. Из всего потока «военных» стихотворений останутся в литературе, как произведения подлинного творчества, лишь единичные вещи, да и то посвященные другим сторонам войны, выстраданные, выжитые, горько выплаканные! О беллетристике и говорить нечего. Возвращающиеся с фронта офицеры и солдаты рассказывают, что журналы, печатающие «военные» произведения, покупаются там в качестве юмористических, и «военные» рассказы читаются вслух при дружном хохоте, ибо как раз на «настоящей» войне дело происходит совершенно обратно тому, что пишется в рассказах. Гораздо всё там проще, и жизнь, и смерть, а в «рассказах» штатских авторов всё выдумано и надумано. Если эти произведения вносят несколько веселых минут на фронт, то можно признать их даже и полезными, но лучше открыто заниматься чистой юмористикой, чем претенциозными потугами, темы для которых вовсе не «юмористичны», а даются действительными страданиями, кровью и ранами. На таких вещах играть в игрушки нельзя, а совать за них обильный гонорар в свой «мирный» карман словно бы и неловко. Когда-нибудь подлинное искусство выскажет свой справедливый приговор всем этим мертворожденным произведениям на злобу (и на какую злобу!) дня.

В то время, как «искусственная» поэзия за единичными, редкими исключениями не давала переживаемой эпохе ничего выдающегося, должно же было сложиться в глухой народной массе что-либо соответствующее потрясающему ужасу военной бури. Ведь простой народ грудью принял на себя нашествие врагов, и, уже судя по одному его количеству, можно признать, что главная тяжесть войны пала на него, хотя последняя заставила страдать все решительно классы общества. Должны же были громадные и небывалые еще в истории события захватить душу деревни и вылиться в народном творчестве. Неужели деревня могла раз навсегда разменяться на пошлые частушки? Этого и не случилось, а наоборот, деревня наполнилась новыми, вдумчивыми легендами, часть которых постепенно проникает в печать. Но в наше время получила уже утверждение индивидуальность, и потому «шаблонов», характерных для прежних эпох, уже не наблюдается. Можно было a priori предвидеть, что должна появиться крупная личность, которая была бы в силах провести через горн своего творчества то, что живет в душе народной, и претворить все это в себе, и выявить в своем «я», и притом выявить так, чтобы все поверили, что именно это-то и живет в душе каждой деревни, не тронутой еще мертвечиной городов, что именно это-то и хотел бы сам выразить простой человек, да творчески не может сделать этого, а как бы представляет воплотить свои думы тому, кто «может». Вот здесь, при таких-то сложившихся стихийно обстоятельствах, и открылся простор для Клюева. Сама судьба как бы предназначила его для выявления в личном творчестве того, что думала, чем болела, чем жила в тяжкую годину простая русская душа. И при чтении стихов Клюева так и чувствуется, и становится понятным, почему книга названа Мирскими Думами.

Так как «Мирские Думы» вызваны войной, то прежде всего хочется найти ответ, за что, за какие идеалы поднялся русский народ навстречу надвигавшимся вражьим полчищам. И вот в стихотворении «Мирская дума»находим этот ответ.

Поднялись

. ….. мужики — Пудожане,
С заонежской кряжистой Карелой,
С каргопольскою дикой Лешнею,
Со всею полесной хвойною силой,
Постоять за крещёную землю,
За зеленую матерь-пустыню,
За березыньку с вещей кукушкой…

Вот что шел защищать русский народ, вот что было ему дорого. Не цели мировой, опошляющей душу политики, не торгашеские мировые рынки, ради которых приносятся в жертву лучшие и вечные идеалы, не захватное насилие над слабыми подняло русскую силу, а зеленая матерь-пустыня, березынька с вещей кукушкой, то дорогое, незатронутое, что сохранилось еще, к счастью, в России. В ней еще много уголков, где может укрыться скромная и взыскующая правды русская душа, укрыться для думы, для созерцания. Еще не обращена Россия в сплошной город и в деревни-города, как это случилось уже с большей частью Запада. Вот за сохранение-то этой воли и простора и встала народная Россия.

Но сейчас же, поднявшись на рать, русская душа исполнилась сомнения, не оставила своих исканий, сознавая, что бой — злое дело, и что надо сыскать ему помеху.

Что помеха злому кроволитью —
Ум-хитрец аль песня-межеумка,
Белый воск аль черное железо? —

спрашивают мужики «всечудного Лазаря», пришедшего к ним для утешения —

Из-под ели двадесять вершинной,
От сиговья Муромского плёса…

Святой отрицает значение ума-хитреца, железо считает «проклятым от века»:

Им любовь пригвождена ко древу,
Сожаленью ребра перебиты,
Простоте же в мир врата закрыты.

Белый воск и песня-недоумка дают, по его словам, душе добро и счастье:

Белый воск и песня-недоумка
Истекли от вербы непорочной:
Точит верба восковые слёзы
И ведет зеленый тайный причит
Про мужицкий рай, про пир вселенский,
Про душевный град, где «Свете тихий».
И тропарь зеленый кто учует,
Тот на тварь обуха не поднимет,
Не подрубит яблони цветущей
И веслом бездушным вод не ранит…

За этот сказ поклонились Лазарю «Лешане, Каргополы, Лопь и Пудожане», для них это был:

Сказ блаженный, как «ба» над зыбкой,
Что певала бабка Купариха
У Дедери Храброго на свадьбе.
Был Дедеря лют на кроволитье,
После ж песни стал как лист осенний:
Сердцем в воск, очами в хвой потемки,
А кудрями в прожелть листопада.

Пускай действительность даже в мирное время расходится с этими идеалами, но важно то, что живут в душе простого человека такие идеалы. Потому-то ему и страшно, что надвигается на Русь некое «железное царство». Здесь, конечно, перед нами даже чисто инстинктивная боязнь людей, привыкших к свободной, земледельческой природе, к шири и простору, перед западным «железом», перед всем этим ужасом фабричной промышленности, губящей человека, обращающей его самого даже не в машину, а в ничтожный винтик этой машины, несущей вместо зеленого рая с его яблонями и березами огненный ад, после которого не страшна и «средневековая преисподняя».

Это понимание создавшегося положения, как похода «железного царства» против простой земледельческой жизни, весьма характерное для русского крестьянства и психологически вполне понятное, выражено еще ярче в «Беседном наигрыше».

В стороне, где солнышко ночует
На кошме, за пологом кумачным,
И где ночь-горбунья зелье варит,
Чернит косы копотью да сажей,
Под котлом валежины сжигая,
Народилось железное царство
Со Вильгельмищем, црищем поганым. —
У него ли, нечестивца, войска — сила,
Порядового народа — несусветно;
Они веруют Лютеру-богу,
На себя креста не возлагают,
Великого говения не правят,
В Семик-день веника не рядят,
Не парятся в парной паруше,
Нечистого духа не смывают,
Опосля Удилёну не кличут:
«Матушка ржаная Удилёна,
Расчеши солому — золот волос,
Сдобри бражкой, патокою колос»…

Самое интересное в этом отрывке — это именно противоположение «железного» царства чисто природному, пахотному, а главный упрек первому состоит в том, что в нем не кличут Удилёну ржаную Матушку. Как в этом упреке вылился весь русский крестьянин!

«Царь железный» покорил себе не только людей, но и все силы природы. В удивительных образах рисуется это пленение:

Царь железный пыхает речами:
«Голова моя — умок лукавый,
Поразмысли ты, пораскумекай,
Мне кого б в железо заковати?
Ожелезил землю я и воды,
Полонил огонь и пар шипучий,
Ветер, свет колодниками сделал,
Ныне ж я, как куропоть в ловушку,
Светел Месяц с Солнышком поймаю…

Железными цепями стремится оковать «царь железный» и Россию, все вытравить в ней, уничтожить:

Выжать рожь на черниговских пашнях,
Волгу-матку разлить по бутылям,
С питухов барыши загребая,
С уха Стенькина славного кургана
Сбить литую куяшную шапку,
А с Москвы, боярыни вальяжной,
Поснимать соболью пятишовку,
Выплесть с кос подбрусник златотканый,
Осыпные перстни с ручек сбросить.

На спасение от лютой беды вещая мать-Планида, разбуженная ото сна Петром-апостолом и Пятенкою-девой, призывает

………. Из каменной неволи
Паскарагу, ангельскую птицу,

а своими тремя «зыками» Паскарага заставляет подняться «старичища, по прозванью Сто Племен в Едином», который, видя «рати супостата», решает, что их только

Лютым паром сжить со света можно…

И тогда:

Черпанул старик воды из Камы,
Черпанул с Онеги ледовитой,
И, дополнив ковш водой из Дона,
Три реки на каменку опружил.
Зашипели Угорские плиты,
Взмыли пар Уральские граниты,
Валуны Валдая, Волжский щебень
Навострили зубья, словно гребень,
И, как ельник, как над морем скалы,
Из-под камней сто племен восстало…

Какой размах в образах, какая ширь в обрисовке «старичища»! Здесь Клюев доходит до вершин поэтического творчества. То же слышится и в стихотворениях: «Гей, отзовитесь, курганы» и «Русь», где русский богатырь рисуется так:

У детины кудри — боры,
Грудь — Уральские хребты,
Волга-реченька — оборы,
Море синее — порты.

В этих песнях полет поэтической мысли не знает удержа. Один грандиозный образ сменяется другим.

Но как ни могуча картина поднявшейся на «басурмана» Руси, а горе остается горем, и ничем его утешить нельзя. Никакое «общее» ликование не успокоит «частных» потерь. Ничто не может вернуть любившему сердцу того дорогого, что ушло навеки. Можно вернуть всё: и земли, и вещи, и славу, — а живого существа никакой силой во всей вселенной не возвратить. Поэтому-то:

В этот год за святыми обеднями
Строже лики и свечи чадней,
И выходят на паперть последними
Детвора да гурьба матерей.

На завалинах рать сарафанная,
Что ни баба, то горе-вдова…

«Обронила мать солдатская платочек», и вот его увидел на дороге калика и

Величал его честной слезницей:
«Ай же плат, много в устье морское
Льется речек, да счет их известен,
На тебе ж, словно рос на покосе,
Не исчислить болезных слезинок!

Деревня опустела, и поэт обращается с вопросами сначала к ниве, почему она «к солнцу выгнала» только

Неедняк-траву с горькой пестушкой,

потом к избе, почему она «пошатилася», к дороге, почему она «курится, обымается копотью каменной», и ото всех слышит горькие ответы. Наконец, обращается он к ели:

Ах ты, ель-кружевница трущобная,
Не чета ты кликуше осинушке,
Что от хвойного звона да ладана
Бьет в ладошки да хнычет по-заячьи.
Ты ж сплетаешь зеленое кружево,
От коклюшек ресниц не здымаючи,
И ни месяц-проныра, ни солнышко
Не видали очей твоих девичьих.
Молви, ёлушка, с горя аль с устали
Ты верижницей строгою выглядишь?
Не топор ли тебе примерещился,
Печь с белёным, развалистым жарником:
Пышет пламя, с таганом бодается,
И горишь ты в печище, как грешница?

Оттого, человече, я выгляжу
Срубом-церковкой, в пуще забытою,
Что сегодня солдатская матушка
Подо мною о сыне молилася:
Она кликала грозных архангелов,
Деву-Пятенку с Теплым Николою,
Припадала, как к зыбке, к валежине,
Называла валежину Ванюшкой;
После мох, словно волосы, гладила
И казала сосцы почернелые…
Я покрыла ее епитрахилью,
Как умела родную утешила…
Слёзы ж матери — жито алмазное —
На пролете склевала кукушица,
А склевавши, она спохватилася,
Что не птичье то жито, а Божие…
Я считаю ку-ку покаянные
И в коклюшках, как в требнике, путаюсь.

Мы привели это обращение к ели целиком потому, что в нем достигнута такая трагическая красота, из которой не хочется потерять ни одной буквы. А этот образ матери, у которой отняли ее сына, быть может, единственного, быть может, уже осиротевшей матери, разве этот образ не запомнится навсегда! Кто из поэтов начертал его лучше, трогательнее и …. страшнее?! В таком горе люди плохо помогают, хочется от всех бежать… Лишь пустынная природа хоть капельку может успокоить…

Припадала, как к зыбке, к валежине,
Называла валежину Ванюшкой;
После мох, словно волосы, гладила
И казала сосцы почернелые…

Перед этим образом, о, какими ничтожествами кажутся все эти потуги поэзии на «военные» темы! Всех их убивают эти «сосцы почернелые», заставляют замолчать навсегда. Все их бряцанье заглушает этот шепот матери, когда она

Называла валежину Ванюшкой…

<часть текста утрачена>

…следует сказать, что это творчество нужно признать стоящим просто-напросто «вне критики», независимо от того, «нравится» ли оно, или «не нравится».

Мы нарочно не прибегаем к критическому «разжевыванию» клюевских образов, мы только привели их в подлиннике, а всякий понимающий и чувствующий поэзию человек сам может разобраться в них и оценить. Прибавим только, что и во всех остальных стихотворениях «Мирских Дум» что ни слово, то образ, и все это дышит истинным, подлинным поэтическим чувством.

Покуда будет жива истинная поэзия, «Мирские Думы» останутся навсегда.

Из архива «Ежемесячного журнала», Петроград, 1916 г.

Публикуется впервые по автографу ИРЛИ (публикация С.И.Субботина).

 
[1] Николай Клюев. «Мирские Думы». Издание М.В.Аверьянова. Птг. 1916. Стр. 68. Ц. 1 р.