содержание • хроника сайта  • указатель произведений
о нас • авторы • contents  • наши ссылки
 

Л.А. КИСЕЛЁВА

Поэтические диалоги серебряного века: К.Д. Бальмонт и Н.А. Клюев

«На Парнасе «Серебряного века» — таково название последней книги С.К. Маковского (1962), посвященной памяти знаменитых его современников, друзей и сотрудников журнала «Аполлон», который Маковский редактировал в 1909-1917 гг. Принадлежащее Н. Бердяеву (по словам автора книги) определение давно перестали брать в кавычки, да и хронологические рамки серебряного века существенно расширились, а главное — все более акцентируется не элитарность литературы этого периода, не ее поразительное эстетическое многообразие, «но образ мышления» писателей: «каждый сам по себе личность и в то же время — невозможен без взаимодействия с другими»[1]. Язык поэзии серебряного века определяют как «полистилистический лексикон», позволяющий создать текстовую модель «межмировых отношений» [2] , — что соответствует как формированию нового планетарного сознания человечества вообще [3] , так и «категории соборности», ключевой в русской культурной традиции [4] . Сторонники культурологического подхода, вслед за М.М. Бахтиным и В.С. Библером, видят в литературе серебряного века ярчайший образец новой рациональности XX столетия — «гуманитарного мышления», основанного на идее «взаимопонимания» человека и мира и осуществляемого в «большом диалоге культур» [5] .

В России начала XX в. развитие культурной «диалогичности» осложнялось особыми обстоятельствами. Рецидив российского мессианизма вызвал попытки писателей и философов преодолеть последствия секуляризации — вернуться к всесакральному слову древнерусской книжности [6] . Концепт «Слова-Софии», Логоса предполагал интимную связь человека с Божественной истиной посредством языка. В русской книжной культуре, начиная со второй половины XVII в., слово десакрализуется, обретая условное значение и становясь средством передачи мыслей или художественным приемом [7] .

Однако в народной, преимущественно старообрядческой, среде продолжалось «подпольное» существование вытесненного концепта: здесь возник «особый тип крестьянина-книжника», вследствие чего христианская традиция вновь столкнулась с языческой, а устное творчество отразило сложное взаимодействие с «древлепечатным» образцом. Это усугубило культурный «раскол» общества, «ибо чем более образовывались верхи русской культуры по западному образцу, тем более они считали книжников из народа, с их эсхатологическими пророчествами и апокалиптическими предсказаниями, темными язычниками, а всего вернее — политическими преступниками» [8] . Ситуация резко изменяется именно на рубеже XIX-XX вв., когда «народ» становится источником и одновременно объектом расцветающего мифотворчества. Кризис позитивизма обусловил интерес к «заповедному» знанию, к народной магии; религиозное возрождение и развитие русской софиологии вызвало повышенное внимание к старообрядчеству и сектантству, к «жизнедательному глаголу» [9] деревенской Руси. Символисты звали к припоминанию забытого мифа и оставленного культа [10] , к «бессознательному погружению в стихию фольклора» как «творчеству по преимуществу» [11]  — и старообрядческое предание о невидимом граде Китеже обрело для «соборных индивидуалистов» значение «всенародного мифа» [12] .

Но к 10-м годам XX века, как бы в подтверждение пророчества Достоевского [13] , обозначился альтернативный поток в развитии национальной образной мысли — возникла так называемая «новокрестьянская» литература. Лидер этого направления (или, по слову Есенина, «апостол») Николай Клюев заговорил о «незримой для гордых взоров» тайной культуре народа, о «Руси-Китеже», обернувшейся «купальским светляком» и скрытой «во мраке», доколе не забрезжит над миром «лицо Исполина» и слово о Руси не устремится навстречу Единому Слову, ибо «Русь не вместить в человечьи слова» [14] . Все это производило на современников ошеломляющее впечатление: В. Брюсов писал о «внутреннем огне» этой подлинно религиозной поэзии, о «свете неожиданном и ослепительном», о «строках, которые изумляют» [15] , Н. Гумилев назвал Клюева «провозвестником новой силы, народной культуры» [16] , а первая книга «о народном поэте» так и называлась — «Обретенный Китеж» [17] .

Связь с умонастроениями эпохи бесспорна, и с этим связан соблазн истолкования творчества Клюева как тотальной стилизации, сознательного отражения идейных, нравственных и художнических исканий эпохи русского символизма [18] . Чтобы разобраться в этом вопросе, следует проделать сложную работу всестороннего исследования клюевского текста (как в аспекте его «целостности», так и в историко-литературном и культурологическом компаративных аспектах [19] ). В частности, важно исследовать природу «диалогичности» этого текста, расслышать явственные и приглушенные голоса, выявить индивидуально-авторскую интенцию и очертить «семиосферу» (Ю.М. Лотман) «большого диалога культур» (В.С. Библер).

«Коренные образы личности — образы культуры различных эпох», и в душе человека они «вступают между собой в напряженное внеисторическое нравственно-поэтическое общение» [20] . Культурное сознание серебряного века вмещает множество таких «коренных образов», причем и живые современники нередко обретают подобный статус. Так, среди «коренных образов» поэтической личности Марины Цветаевой были «поэт-праведник», единственный «безгрешный» среди художников, Блок [21] и «абсолютный поэт» Бальмонт, на котором «в каждом его жесте, шаге, слове — клеймо-печать-звезда-поэта» [22] .

Всеохватность и стихийность поэзии Бальмонта, ее экстатичный пафос, твердая вера в магическую силу слова, пристальный интерес поэта к первобытным истокам культуры [23] , его репутация политического эмигранта [24] и слава «Паганини русского стиха» — все это не могло не привлечь внимания молодого Клюева. Созвучными его собственному мироощущению были сквозные в поэзии Бальмонта мотивы огня, света; в особенности же — инвективы в адрес цивилизованных современников, которые «Солнце разлюбили» и утратили дар живого слова. «Почему в языке современных людей — / Стук ссыпаемых в яму костей?» — вопрошал автор книги «Будем как солнце» (1902) в стихотворении «Гармония слов». Стихийную первобытную силу слова Бальмонт противопоставляет «подражательности», ставшей уделом «теперешних бледных племен». Поэтому книга пронизана утверждением правды «стихий» (в том числе творческой) и призывом «разбить оковы мысли» [25] . «Гимном Солнцу» открывалась и следующая книга Бальмонта — «Только любовь» (1903), с эпиграфом из Достоевского: «Я всему молюсь»; а книга «Литургия Красоты» (1905) вышла с подзаголовком: «Стихийные гимны».

Многие мотивы и поэтические формулы из бальмонтовских книг можно обнаружить в поэзии Клюева, причем нередко это связано с полемическим диалогом [26] . Пожалуй, наиболее значима для понимания сущности полемики более ранняя книга Бальмонта, которая и принесла ему всероссийскую славу,— «Горящие зданья. Лирика современной души» (1900). Для Клюева, с его созидательным культурным пафосом и стремлением «повыстроить избу соборную» — пусть хоть «хоромину в глубине страниц»,— и само название, и подзаголовок были красноречивым свидетельством бессилия и обреченности «городской» культуры. В то же время профетические интонации этой книги, ее тератология (связывающая Бальмонта, скорее всего, с Бодлером) в высшей степени характерны для самого Клюева (хотя восходят к иной культурной традиции) [27] . Мотив «печати» Поэта (абсолютного Поэта, каким Цветаева считала только Бальмонта) из стихотворения «Избранный» также многократно варьируется Клюевым [28] .

Из «Горящих зданий» — и стихотворение «Оттуда», послужившее поводом к открытой полемике со стороны Клюева. Не последнюю роль, видимо, сыграл эпиграф из Корана [29] , переложение стиха 23 второй суры: «Я обещаю вам сады». Повторенный в первой строке, этот эпиграф уравнивает Поэта с Богом, а финал стихотворения — со столь характерными для Бальмонта мотивами ослепительной звезды, огня, горения — позволяет говорить о полном отождествлении: «Идите все на зов звезды, / Глядите — я горю пред вами. / Я обещаю вам сады / С неомраченными цветами».

«Трупный яд самоуслаждения собственным я-я!» — так оценивал Клюев гипертрофированный индивидуализм интеллигенции, заклиная Блока в одном из своих писем остерегаться этого яда [30] . Уникальный документ эпохи, 44 письма Клюева к Блоку позволяют понять, что за местоимением «вы» в полемическом стихотворении «Вы обещали нам сады...» стоит не столько указание на конкретного адресата, Бальмонта, сколько обращение к целому скопищу лиц. В клюевском стихотворении на зов Поэта-«Бога» «пошли: Чума, Увечье, / Убийство, Голод и Разврат...» Хорошо знакомые по бальмонтовским текстам [31] , эти «персонажи», однако, своеобразно характеризуются Клюевым: они имеют лица и владеют языком, то есть не просто «очеловечены», но «олитературены» («С лица — вампиры, по наречью — / В глухом ущелье водопад»). Таким образом, речь идет о культуре, тиражирующей безличностных и агрессивных индивидуалистов («бездна бездну призывает...»).

Еще совсем неизвестный читающей России поэт, молодой Клюев крайне сурово высказывал Блоку свои убеждения: «Творчество художников-декадентов, без сомнения, принесло миру больше вреда, чем пользы. Самая дурная сторона их — это совершенная разрозненность с действительной жизнью, искажение правды жизни по произволу, только для проведения не понятых даже самими авторами, ложных в действительности мыслей (например, о Боге, Любви, о Мировой душе). Если такие мысли и действовали на людей, то всегда губительно, возбуждая в них чудовищные, неисполнимые стремления, разжигая, например, и без того похотливую интеллигентскую молодежь причудливыми и соблазнительными формами страсти... Бог же и Мировая душа не могут быть предметом каких бы то ни было художественных описаний, которые только запутывают, затемняют и порождают ложные мысли о величайшей тайне в мире» [32] . Цитируя это письмо, В.Г. Базанов справедливо заключил: «“Олонецкий крестьянин” оказался очень интересным корреспондентом...» [33] . Клюев стал для Блока не только «авторитетным толкователем народных воззрений и чаяний» [34]  — он едва не заставил «петербургского поэта» порвать со своей средой и уйти в странствия по Руси. Колоссальное впечатление от писем Клюева и следы несомненного влияния с его стороны отражены в дневниках и записных книжках Блока, в его статьях и художественных произведениях разных лет.

Но удивительнее всего то, что Блок словно сам напророчил себе встречу с Клюевым: в статье «Девушка розовой калитки и муравьиный царь» он писал о всесильном «корявом мужичонке», владеющем тайным знанием. Поэтому то, что вскоре открылось Блоку в клюевских письмах, невольно вызывало у него ощущение прозрения, тайноведения. Даже слова Клюева о «соблазнительных формах страсти», применительно к рассуждениям о Боге, будто перекликались с письмом В. Эрна к Блоку (от 24 февраля 1905 г.), в котором речь шла о том, что «понимание христианства возможно до конца только сквозь сладострастие, как и всякой религии» [35] .

«Голос из народа» (это стихотворение Н. Гумилев воспринял как лейтмотив первой книги Клюева) раздался не из «низов»... Он прозвучал свысока, с некоторой надменностью и снисходительностью, которая определена Гумилевым как «пафос нашедшего». Инвективы Клюева в адрес «обессилевшей» культурной волны поражают отсутствием декларативности: поэт не обличает — он лишь указывает на неумолимые скрижали. Текст настолько перенасыщен подтекстом, что возникает ощущение скрытого в каждой строке тайного смысла. Как это достигается? Во-первых, искуснейшим образом соединены пласты библейского текста и святоотеческой литературы: ветхозаветные мотивы, цитаты из Псалтыри, Четвероевангелия и апостольских посланий, из Иоанна Златоуста. (Поневоле вспоминается старообрядческая «академия» на Выгу, создавшая такой виртуозный энциклопедический свод, как «Поморские Ответы»). Во-вторых, гневные окрики и грозные предупреждения «первоисточника» по большей части вынесены в подтекст, вследствие чего создается эффект пророческого намека, пугающего своей глубиной [36] . В «Голосе из народа» выстраивается система оппозиций: вы//мы, конец//начало, время//вечность, недостаток//избыток. В этом ряду реминисценцией бальмонтовских обличений звучат строки: «Ласка матери-природы / Вас забвеньем не дарит — / Чародейны наши воды, / И огонь многоочит», — а сквозь непримиримость пророческой интонации слышны ноты понимания и снисхождения. Как и в диалоге с Блоком, Клюев акцентирует не только расхождения, но и общность, братскую связь...

Итак, к полемическому отклику Клюева на стихотворение Бальмонта «Оттуда» примыкают еще два текста — «Голос из народа» и «Пахарь»; все они имеют однотипное начало: «Вы обещали нам сады...»; «Вы отгул глухой, дремучей / Обессилевшей волны...»; «Вы на себя плетете петли...» (т. е. налицо противопоставление: вы//мы). Ключевые слова последнего стихотворения — «пахарь» и «нива» — вновь отсылают к Бальмонту.

Подобно Блоку, Бальмонт тоже «напророчил» себе Клюева... В 1907 г. в книге «Жар-птица. Свирель славянина» он поместил стихотворение «Исполин пашни». В нем «абсолютный Поэт», называвший «всех других поэтов» своими «предтечами», вступает в смиренный диалог с воображаемым провозвестником новой силы:

Исполин безмерной пашни,
Как тебя я назову?
— Что ты, бледный? Что, вчерашний?
Ты во сне иль наяву?

Исполин безмерной нивы,
Отчего надменный ты?
— Не надменный, не спесивый,
Только любящий цветы.

Исполин безмерной риги,
Цвет и колос люб и мне.
— Полно, тень прочтенной книги,
Отойди-ка к стороне [37] .

В своих «ответных» текстах Клюев словно заменяет вымышленные реплики диалога подлинными и великодушно преобразует финал: «Мы, как рек подземных струи, / К вам незримо притечем / И в безбрежном поцелуе / Души братские сольем». Этот мотив встречного движения «подземных струй» особенно значим: братским поцелуем соединены здесь «Братские песни» Клюева и «Зеленый вертоград. Слова поцелуйные» Бальмонта [38] . В последней книге собраны авторские стилизации духовных стихов и сектантских гимнов, а слово «вертоград» — это все те же обещанные «сады»... Не будем здесь касаться вопроса о художественных достоинствах бальмонтовских стилизаций; для Клюева важнее всего то, что в стихию фольклора и древнерусской книжности, народной магии слова и эзотерического языка сектантской традиции [39] погрузился самый прославленный поэт тогдашней России.

Феномен Клюева не смог бы состояться, не будь этого встречного движения, этих «стуков» в культурном «лабиринте» серебряного века. Чуткость клюевского слуха к современности и быстрота, с которой он овладевал ее языком, сложнейшей техникой письма, поразительны. В этом, надо заметить, тоже сказалась сила традиции: в старообрядческой и сектантской литературе обычен прием использования и обыгрывания современных поэтических текстов [40] .

Пристальный интерес Клюева к творчеству Бальмонта засвидетельствован и одним из его писем конца 1914 г. к В.С. Миролюбову, редактору-издателю «Ежемесячного журнала», в котором Клюев регулярно печатался: «Дорогой Виктор Сергеевич! Нет ли в редакции книги «Звенья» Бальмонта, я до сих пор его не читал толком. Всех книг мне не купить — а в этой его избранные стихи [41]  — если возможно, то нельзя ли мне эту книгу прислать — стоимость вычтя из моих стихов. Очень буду благодарен» [42] . Неизвестно, была ли получена книга, но следы внимательного (и порой весьма сочувственного) чтения Бальмонта в поэзии Клюева нередки.

О русской истории («Смерть Димитрия Красного», «Убийца Бориса и Глеба»), о поэтической мощи «Славянского древа» и талантах, даруемых «Одолень-травой», Бальмонт писал с присущей ему неукротимой «солнечной» энергией, не чуждаясь высокого витийства, не боясь стилевых «чрезмерностей», не скупясь на «бальмонтизмы» — характерные знаки его поэтического «орнамента». В определенной степени это роднило его с «непомерным Клюевым». Редкая творческая свобода и верность вдохновению, всегда отличавшие «абсолютного Поэта», сочетались у Бальмонта с эвфоническим мастерством и глубокой верой в магию слова, в «поэзию как волшебство» [43] . И о тайнах «избяного» мира, его «домовых» и «нежитях», бормочущих, словно «баешники, перебаешники», Бальмонт мог рассказать с внушительной простотой («Тетенька из села»).

Позднее, в эпоху российской «погорельщины», Клюев с горечью писал в поэме «Деревня»: «Домовые, нежити, мавки — / Только сор, заскорузлый прах...» О продолжающемся поэтическом диалоге свидетельствуют поразительные «совпадения» образной мысли Клюева и Бальмонта в ряде их текстов 20-30-х гг. Укажем лишь на образы «Кентавра», коня-«вещего побратима», «цветного ковра Светланы» из стихотворения «Горячий побратим» в бальмонтовской книге стихов о России 1923 г. «Мое — ей» — в сравнении с «певучим конем» (олицетворением собственной поэтической стихии) у Клюева в инвективе «Клеветникам искусства», образом «полуказака-полукентавра» (клюевское восприятие поэтического таланта Павла Васильева) и сквозным мотивом поисков «кольца Светланы» в стихотворении «Я человек, рожденный не в боях...»

В поэзии Клюева наиболее последовательно, мощно и органично воплотился образ вселенского «древословного навеса», «Словесного дерева», осеняющего «Избяную, дремучую Русь». Он не воспевал, подобно Бальмонту, «Славянское древо» — он отождествил его с собою: «Я — древо, а сердце — дупло, / Где Сирина-птицы зимовье...» “Я — древо, а сердце — дупло...” В глазах литературной молодежи 20-х годов он стал «Микулой», былинно-сказочным персонажем: «приземистый, обросший, тяжкий, земляной, как Вий...» [44]

В пророческом стихотворении Бальмонта «Прощание с древом», написанном за полтора месяца до Октябрьской революции, словно предсказана и судьба Клюева:

Я любил в этом древе с ресницами Вия,
Между мхами, старинного лешего взор,
Это древо в веках называлось Россия,
И на ствол его — острый наточен топор.

Компаративный анализ «мифопоэтических смыслов» в текстах Клюева и Бальмонта не входит в наши задачи; однако заметим, что подобная работа может представить любопытный материал для исследователей «этнической линии преемственности в индивидуальных картинах мира» [45] .

Изучение ряда других вопросов: модель авторского сознания у Клюева и у Бальмонта, восприятие художественного слова каждым из поэтов, наличие «орнаментализма» (связанного с природой культурного сознания или с умозрительным концептом «орнамента») — позволит выявить меру самобытности Клюева, «альтернативность» его семантической поэтики в русской литературе серебряного века.

Опубликовано в:

Киселёва Л.А. Поэтические диалоги серебряного века: К.Д. Бальмонт и Н.А. Клюев // Русская литература накануне третьего тысячелетия. Итоги развития и проблемы изучения. Вып. III. — Киев: Логос, 2002. — C. 28-41.

 

[1] Бавин С., Семибратова И. Судьбы поэтов серебряного века. — М., 1993. — С. 3-4.

[2] Лазебник Ю.С., Ярмак В.И. Полистилистический лексикон как тип художественного языка // Лазебник Ю.С., Ярмак В.И. Поэзия XX века: слово, текст, мир. — К., 1994. — С. 99.

[3] Вернадский В.И. Биосфера и ноосфера. — М., 1989. — С. 189.

[4] Есаулов И.А. Категория соборности в русской литературе (к постановке проблемы) // Евангельский текст в русской литературе XVIII-XIX веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр: Сборник научных трудов. — Петрозаводск, 1994. — С. 32-60.

[5] «С серебряного века начался в русской литературе большой диалог разных поэтических школ, направлений, ориентаций, художественных систем — большой диалог в культуре» (Доманский В.А. Культурологический подход к изучению литературы // Вестник Томского государственного университета. — Томск, 1998. — Т. 266. — С.92-93).

[6] О понимании духовной природы слова в русской литературной традиции см. монографии: Бахтина О.Н. Старообрядческая литература и традиции христианского понимания слова. Томск, 1999; Киселева М.С. Учение книжное: Текст и контекст древнерусской книжности. М., 2000.

[7] Культурологическое исследование значений слова в «системах разумений» различных эпох содержат, в частности, работы С.С. Неретиной: «Слово и текст в средневековой культуре...» (М., 1994); «Тропы и концепты» (М., 1999).

[8] Киселева М.С. Учение книжное... С. 221.

[9] Н. Клюев постоянно подчеркивал неколебимую связь крестьянской культуры с Божественным Словом: «Не потому ль родимых сел / Смиренномудрен вид, / Что жизнедательный глагол / Им явственно звучит...» («Судьба-старуха нижет дни...»).

[10] «Мистика — душа, таинство — тело, обряды — покровы этого тела», — писал Д. Мережковский, подчеркивая, что эти «древние ступени» давно разрушены», так что «восходить» по ним уже нельзя, но должно их чтить (Мережковский Д. Толстой и Достоевский. — СПб., 1909. — Т. II. Ч. 1. — С. 179).

[11] Иванов В. По звездам. Статьи и афоризмы. — СПб., 1909. — С. 40.

[12] Такова, по сути, идея известной книги С.Н. Дурылина «Церковь Невидимого Града: Сказание о граде Китеже» (М., 1914).

[13] Размышляя о будущем русской литературы, Достоевский отмечает в записных книжках 1875-76 гг., что дворянский период завершен, а «гадательная литература утопистов» (скорее всего, разночинское революционно-демократическое направление) «ничего не скажет и не найдет талантов». Надежды связаны лишь с «народными силами»: «когда народ, как мы, твердо станет… он проявит своего Пушкина» (Литературное наследство. — М., 1971. — Т. 83. Неизданный Достоевский. — С. 450).

[14] См. в частн., стихотворения «Молитва солнцу», «Русь-Китеж».

[15] Брюсов В. [Предислове] // Клюев Н. Сосен перезвон. — М., 1912. — С. 10.

[16] Гумилев Н. Письма о русской поэзии // Аполлон. — СПб., 1912. — № 6. — С. 53.

[17] Богомолов Б. Обретенный Китеж. Душевные строки о народном поэте Клюеве. — Пг., 1917.

[18] Такой точки зрения придерживается в своих работах о Клюеве К.М. Азадовский. Противоположную позицию в течение последних 20 лет отстаивает С.И. Субботин, находя все большее число единомышленников (в их числе — и автор этих строк).

[19] Р. Вроон, также оспаривающий в ряде статей мнение К.М. Азадовского о «народности» Клюева как «социальной иллюзии», предлагает «альтернативный подход» к проблеме: выйдя за пределы стилистического анализа, исследовать в вербальном контексте «топос, семантическое поле которого варьируется в зависимости от жизненного и литературного опыта писателя». Компаративный анализ топоса сада в текстах Клюева и современных ему поэтов позволил Р. Вроону прийти к следующему выводу: «...садовая топика у Клюева отражает ментальность, которая ассоциируется скорее с допетровской письменностью и ее популяризаторами в XX в. (старообрядцами и некоторыми сектантскими группами), нежели с модернистскими течениями начала века» (Ronald Vroon. The Garden in Russian Modernism: Notes on the problem of mentalit; in the New Peasant Poetry // Revue Etudes Slaves. — Paris, 1997. — LXIX/1-2. — P. 150).

[20] Библер В.С. Нравственность. Культура. Современность. — М., 1990. — С. 7-8.

[21] См.: Шурлякова О.В. Цветаевский миф о Блоке // Литературное обозрение. — М., 1993. — № 7/8. — С. 61-65.

[22] Как писала Цветаева в «Слове о Бальмонте», в каждом из ее современников «кроме поэта, было еще нечто», и только Бальмонт был исключительно Поэтом, никем и ничем другим (Марина Цветаева об искусстве. — М., 1991. — С. 233).

[23] В 1914 г. Бальмонт выступил с лекцией «Поэзия как волшебство» («Речь», 5.III.1914); в 1915 г. вышла его книга с тем же названием. В ней поэт обращается, в частности, к индийским и скандинавским преданиям, к мифам ацтеков и майя, демонстрируя «заклинательно-магическую силу» и «физическое могущество» слова. В поисках самобытных древних культур Бальмонт был неутомим: он побывал в Египте, в Мексике и в Японии; совершил кругосветное путешествие, посетив Африку, Австралию, Новую Зеландию, Полинезию, Индию.

[24] Еще в 1901 г. за свое издевательское антиправительственное стихотворение «Маленький султан» Бальмонт был выслан из Петербурга с запрещением жить в университетских городах; 31 декабря 1905 г. он нелегально выехал из России и возвратился лишь в 1913 г., после объявления политической амнистии.

[25] «Сказать мгновенью: стой!». (Заметим, что здесь, как и в ряде других произведений, Бальмонт ставит знак равенства между собой и природой. Себя и свою поэзию автор книги «Будем как солнце» уподобляет «грому», «ручью», «весне», «льдам», «журчанью ключей», и наконец: «Я жизнь, я солнце, красота...» («Мой милый! — ты сказала мне...»).

[26] «Мое индийское мышление богато / Разнообразием рассвета и заката, / Я между смертными — падучая звезда», — писал Бальмонт в стихотворении «Огонь» (книга «Только любовь»). Клюев, уподоблявший свою поэзию «индийским храмам» и называвший крестьянскую культуру «Мужицкими Ведами», а свой поэтический мир «Белой Индией», развил и мотив «падучей звезды», в духе хлыстовского мифа («Я помню крылатое дерево...»). В отличие от фрагментарных «индийских» мотивов у Бальмонта (см. также «Индийский мотив», «Индийский мудрец» в книге «Горящие зданья»), в творчестве Клюева «индийское мышление» становится характеристикой духовного бытия народа и декларируемой основой собственного художественного мышления.

[27] Если у Бальмонта преобладают интонации Заратустры, то Клюев неизменно ориентируется на Книги пророков, апостольские послания и «огненные письма» протопопа Аввакума. Обилию названий болезней и уродств в текстах Клюева также находим соответствие в старообрядческой книжности. Тератологические мотивы и пророческие обличения нередко переплетаются и у Бальмонта, и у Клюева (ср. у Бальмонта: «Они питаются червями, / О косолапые кроты!»; у Клюева: «О племя мокриц и болотных улиток! / О падаль червивая в Божьем саду!» “Жильцы гробов, проснитесь! Близок Страшный суд...” из цикла “Из “Красной газеты”” 380).

[28] У Бальмонта: «О да, я Мудрый, Посвященный, / Сын солнца — я поэт, сын разума — я царь»; у Клюева: «Я посвященный от народа, / На мне великая печать...»; «Царский сын, на вымени у львицы / Я уснул, проснулся же — поэтом...»

[29] Арабо-мусульманская тема имеет важное значение для понимания поэтики Клюева. См. подробно: Киселева Л.А. Поэма Николая Клюева «Мать-Суббота», 1922 // Studia Litteraria Polono-Slavica. 3. Dekada poszukiva. Literatura rosyiska lat dwudziestych XX wieku. — Warszawa, 1999. — C. 53-55, 63-64.

[30] Письма Н.А. Клюева к Блоку / Вступ. статья, публ. и комм, К.М. Азадовского // Литературное наследство. — М., 1987. — Т. 92. — Книга 4. Александр Блок. Новые материалы и исследования. — С. 477.

[31] Ср. у Бальмонта: «Чума, проказа, тьма, убийство и беда...» («Уроды»); «Увечье, помешательство, чахотка, падучая и бездна всяких зол...» («Проклятие глупости»); «гнилые хохоты чумы...» («Мир должен быть оправдан весь...»; «духи чумы» («В тюрьме»).

[32] Письма Н.А. Клюева к Блоку... С. 500.

[33] Базанов В.Г. С родного берега: О поэзии Николая Клюева. — Л., 1990. — С. 66.

[34] Базанов В.Г. С родного берега… С. 69.

[35] Литературное наследство. — М., 1980. — Т. 92, кн. 1. Александр Блок. Новые материалы и исследования. — С. 394. (Своеобразное «сладострастие» в высокой степени было свойственно символизму, видевшему в символе «плоть тайны»).

[36] Так, например, в обращении: «Вы обошли моря и сушу...» («Пахарь»), — угадывается «полный» текст: «Горе вам, книжницы и фарисее, лицемери, яко преходите море и сушу, сотворити единаго пришелца: и егда будет, творите его сына геенны сугубейша вас» (Мф., 23:15). Риторический вопрос, которым завершает это свое «послание» «Работник Господа свободный / На ниве жизни и труда» («Пахарь»), позволяет обнаружить устойчивую в поэзии Клюева «формулу зла», значение которой раскрывается также благодаря евангельскому тексту. «Могу ль я вас, как терн негодный, / Не вырвать с корнем навсегда?» — здесь «терн негодный» соответствует образу «терний», подавляющих семя Слова Божьего: «И другое паде посреде терния, и взрасте терние и подави е» (Лк., 8:7,8). «Терновый сор, накопленный злыми веками», — такое определение находим в другом стихотворении Клюева, написанном десять лет спустя («Воры в келье: сестра и зять...»).

[37] Бальмонт К. Жар-птица. Свирель славянина. — М., 1907. — С. 118.

[38] Сборник Бальмонта был издан в 1909 г.; «Братские песни» вышли в 1912 г. Заметим, что в «Братских песнях» Клюев сознательно продолжает диалог с Бальмонтом. Метрический рисунок стихотворения «Оттуда» воспроизведен в одной из «песен» («Полунощница»), причем бальмонтовскому призыву: «Спешите все на зов звезды!» — и самоутверждению в качестве источника света («Глядите: я горю пред вами») противопоставлены иные ценности: «О, поспешите, братья, к нам, / В наш чудный храм, где зори — свечи...»; «В передрассветный тайный час, / Под заревыми куполами, / Как летний дождь, сойдет на нас / Всеомывающее пламя».

[39] Вехами, отмечающими это движение в творчестве Бальмонта, стали статья «Символизм народных поверий» («Весы», 1904, № 3), книги «Злые чары» (1906), «Жар птица...» (1907), «Зеленый вертоград...» (1909).

[40] Так, в XVII в. помещались в старообрядческих сборниках вирши Симеона Полоцкого и Стефана Яворского; в XVIII в. в сочинение староверов «Век осмый» полностью включен текст сатиры Фонвизина «Послание к слугам моим Шумилову, Ваньке и Петрушке» (без названия и ссылки на автора); в XIX в. первой строкой из пушкинского «Памятника» начинается сектантский гимн (См.: Понырко Н.В. Выговское силлабическое стихотворство // ТОДРЛ. — Л., 1974. — Т. 29. — С. 275; Гурьянова Н.С. Крестьянский антимонархический протест в старообрядческой эсхатологической литературе периода позднего феодализма. — Новосибирск, 1988. — С. 43; Кальнев М.А. История сектантских песнопений. — Одесса, 1909. — С. 43).

[41] В книгу «Звенья», изданную в Москве в 1913 г., вошли «избранные стихи» 1890-1912 гг.

[42] Николай Клюев. Исследования и материалы. — М., 1997. — С. 212.

[43] Вышеупомянутая книга с таким названием, «трактат о сущности и назначении лирической поэзии».

[44] Форш О. Сумасшедший Корабль: Роман; Рассказы. — Л., 1988. — С. 141.

[45] Петриченко О.А. Память, спящая в наших генах: Основные мифопоэтические архетипы в свете проблем этногенетической преемственности // Вісник Харківського ун-ту. — Харків, 1999. — № 448 [Міф і міфопоетика у традиційних та сучасних формах культурномовної свідомості]. — С. 89.